Неточные совпадения
Мама, стоявшая подле него, уже несколько раз взглядывала на окно
с беспокойством; просто надо бы было чем-нибудь заслонить окно совсем, но, чтоб не помешать разговору, она вздумала попробовать оттащить скамеечку, на которой
сидел Макар Иванович, вправо в сторону: всего-то надо было подвинуть вершка на три, много на четверть.
Но одну подробность я слишком запомнил:
мама сидела на диване, а влево от дивана, на особом круглом столике, лежал как бы приготовленный к чему-то образ — древняя икона, без ризы, но лишь
с венчиками на главах святых, которых изображено было двое.
Я
сидел налево от Макара Ивановича, а Лиза уселась напротив меня направо; у ней, видимо, было какое-то свое, особое сегодняшнее горе,
с которым она и пришла к
маме; выражение лица ее было беспокойное и раздраженное.
Мама сидит около него; он гладит рукой ее щеки и волосы и
с умилением засматривает ей в глаза.
Назавтра Лиза не была весь день дома, а возвратясь уже довольно поздно, прошла прямо к Макару Ивановичу. Я было не хотел входить, чтоб не мешать им, но, вскоре заметив, что там уж и
мама и Версилов, вошел. Лиза
сидела подле старика и плакала на его плече, а тот,
с печальным лицом, молча гладил ее по головке.
Там стояли Версилов и
мама.
Мама лежала у него в объятиях, а он крепко прижимал ее к сердцу. Макар Иванович
сидел, по обыкновению, на своей скамеечке, но как бы в каком-то бессилии, так что Лиза
с усилием придерживала его руками за плечо, чтобы он не упал; и даже ясно было, что он все клонится, чтобы упасть. Я стремительно шагнул ближе, вздрогнул и догадался: старик был мертв.
Помните, в тот вечер у вас, в последний вечер, два месяца назад, как мы
сидели с вами у меня «в гробе» и я расспрашивал вас о
маме и о Макаре Ивановиче, — помните ли, как я был
с вами тогда «развязен»?
—
Мама, — сказала Джемма, входя
с Саниным в комнату, где
сидела фрау Леноре, — я привела настоящего!
— Говорит, что все они — эти несчастные декабристы, которые были вместе, иначе ее и не звали, как матерью: идем, говорит, бывало, на работу из казармы — зимою, в поле темно еще, а она
сидит на снежку
с корзиной и лепешки нам раздает — всякому по лепешке. А мы, бывало:
мама,
мама,
мама, наша родная, кричим и лезем хоть на лету ручку ее поцеловать.
В будни я бываю занят
с раннего утра до вечера. А по праздникам, в хорошую погоду, я беру на руки свою крошечную племянницу (сестра ожидала мальчика, но родилась у нее девочка) и иду не спеша на кладбище. Там я стою или
сижу и подолгу смотрю на дорогую мне могилу и говорю девочке, что тут лежит ее
мама.
Чебутыкин. Может быть…
Мамы так
мамы. Может, я не разбивал, а только кажется, что разбил. Может быть, нам только кажется, что мы существуем, а на самом деле нас нет. Ничего я не знаю, никто ничего не знает. (У двери.) Что смотрите? У Наташи романчик
с Протопоповым, а вы не видите… Вы вот
сидите тут и ничего не видите, а у Наташи романчик
с Протопоповым… (Поет.) Не угодно ль этот финик вам принять… (Уходит.)
На суде близость товарищей привела Каширина в себя, и он снова, на мгновение, увидел людей:
сидят и судят его и что-то говорят на человеческом языке, слушают и как будто понимают. Но уже на свидании
с матерью он,
с ужасом человека, который начинает сходить
с ума и понимает это, почувствовал ярко, что эта старая женщина в черном платочке — просто искусно сделанная механическая кукла, вроде тех, которые говорят: «папа», «
мама», но только лучше сделанная. Старался говорить
с нею, а сам, вздрагивая, думал...
С его способностями…» — ах уж эта
мама!.. — «… невозможно
сидеть в Житомире, терять время.
Елена. Что же,
мама… это для меня партия хорошая. Чего ж ждать-то? Мы живем на последнее, изо дня в день, а впереди нам грозит нищета. Ни к физическому, ни к умственному труду я не способна — я не так выросла, не так воспитана. (Со слезами). Я хочу жить,
мама, жить, наслаждаться! Так лучше ведь идти за Андрюшу, чем весь свой век
сидеть в бедном угле
с бессильной злобой на людей.
Мама в своем нарядном розовом капоте «
с пчелками», то есть рисунками пчелок, разбросанными по нежному розовому фону,
сидела за утренним чаем.
— Ты думала, помер отец, так на тебя и управы не будет?
Мама, дескать, добрая, она пожалеет… Нет, милая, я тебя тоже сумею укротить, ты у меня будешь знать! Ты бегаешь, балуешься, а
мама твоя
с утра до вечера работает; придет домой, хочется отдохнуть, а нет:
сиди, платье тебе чини. Вот порви еще раз, ей-богу, не стану зашивать! Ходи голая, пускай все смотрят. Что это, скажут, какая бесстыдница идет!..
Мария Матвеевна, полная,
с доброй улыбкой,
сидит в кресле и расспрашивает меня о здоровьи папы и
мамы, о моих гимназических делах, о бабушке и тете Анне.
Мы
с Мишей
сидели в конце стола, и как раз против нас — Оля и Маша. Я все время в великом восхищении глазел на Машу. Она искоса поглядывала на меня и отворачивалась. Когда же я отвечал Варваре Владимировне на вопросы о здоровьи папы и
мамы, о переходе моем в следующий класс, — и потом вдруг взглядывал на Машу, я замечал, что она внимательно смотрит на меня. Мы встречались глазами. Она усмехалась и медленно отводила глаза. И я в смущении думал: чего это она все смеется?
Помню мучительную дорогу, тряску вагона, ночные бреды и поты; помню, как в Москве, на Курском вокзале, в ожидании поезда, я
сидел за буфетным столиком в зимней шубе в июньскую жару, и было мне холодно, и очень хотелось съесть кусок кровавого ростбифа
с хреном, который я видел на буфетной стойке. В Туле
мама по телеграмме встретила меня на вокзале. Мягкая постель, белые простыни, тишина. И на две недели — бред и полусознание.
Помню, как я проснулся в темноте, вышел в столовую. Уже отобедали, дети
с немкою Минной Ивановной ушли гулять, в столовой
сидела одна
мама. Горела лампа, в окнах было темно. Я
с затуманенной головой удивленно смотрел в окно и не мог понять, как же в этакой черноте может кто-нибудь гулять.
Меня называли «Витя», папа выговаривал по-польски, и у него звучало «Виця»; так он всегда и в письмах ко мне писал мое имя. Ласкательно
мама называла меня «Тюлька». Раз она так меня позвала, когда у нее
сидела с визитом какая-то дама. Когда я ушел, дама сказала
маме...
— Только, ради бога, не говорите
маме… Вообще никому не говорите, потому что тут секрет. Не дай бог, узнает
мама, то достанется и мне, и Соне, и Пелагее… Ну, слушайте.
С папой я и Соня видимся каждый вторник и пятницу. Когда Пелагея водит нас перед обедом гулять, то мы заходим в кондитерскую Апфеля, а там уж нас ждет папа… Он всегда в отдельной комнатке
сидит, где, знаете, этакий мраморный стол и пепельница в виде гуся без спины…
Потух солнечный луч за деревней, утонул в голубовато-хрустальном озере. Запахло сильнее цветами, первыми ландышами из леса, птицы прокричали в последний раз свой привет перед ночью, и все уснуло, затихло, замолкло до утра. На небе зажглась ночная звездочка, яркая, нарядная и красивая. Галя
сидела у оконца, глядела на звездочку и вспоминала, как она
с мамой часто
сидела по вечерам у порога хатки и любовалась звездочками. А
маме становилось все хуже да хуже. Она и кашляла-то глуше, и дышала слабее.
(Почерк Нинки.) — Я не понимаю
маму: все-таки она была революционеркой. Как она может иметь общение
с той беспартийной шпаной, которая забилась от октябрьского нашего вихря в щелки всяких художественных и краеведческих музеев? Вчера
сидел у нее один такой, — корректный, «вы изволили сказать», только крахмального воротничка не хватало.
Отец и мать
сидели в саду, в беседке, густо завитой диким виноградом, и молчали; но красивая голова матери лежала на плече у отца, а отец, хотя обнимал ее, но был очень серьезен и приходу музыкантов не обрадовался. Да и оба они отнеслись к этому приходу
с непостижимым равнодушием, вызывающим скуку. Впрочем,
мама пошевелилась и сказала...